– Пане Хома! Пане Хома! – звал великовозрастный отрок Велизарий Халява, слегка только приоткрывши очи свои навстречу свежему утру. Не дождавшись ответа, он попытался было приоткрыть их пошире.
– И где это я? – удивлённо пробормотал он себе под нос. – Вчера, пришедши из шинка, я точно лёг спать, ну только разве сапоги забывши снять. Ох, проклятая жидовка, верно, какую-то дрянь подсыпает в вино добрым людям! Пане Хома!
Тут только, окончательно пробудившись, он увидел, что лежит не в убогой келье своей, в которой сожительствовал он с философом Хомою Брутом, а живописно раскинувшись посреди двора.
– Господи помилуй! – забеспокоился он. – Спаси и сохрани, пресвятая дева! Не дай Бог, преподобный Филарет увидит, тут и тремя тысячами поклонов, я думаю, не обойдётся. Однако, вот ведь как сильно болит голова! Товарищи могут даже подумать, что я вчера позволил себе что-нибудь непотребное!
Он пошевелил ногами и увидел, что абсолютно бос.
– И чёрт бы забрал этих негодных людей! – воскликнул он. – Как это Господь допускает, чтобы по земле ходили люди, могущие взять с сонного человека сапоги! А уж какие ловкие были сапоги! Видно, тот рябой москаль, у которого я их выиграл в карты, и поносить-то их не успел! Верно говорил мне философ Хома: не следовало мне вчера ходить в корчму. Однако ж так можно и к заутрене опоздать, чего да не дождётся от православного лукавый!
Однако он не спешил подниматься, предпочитая, опершись спиною о столбик с медным кольцом для привязывания коней, разглядывать дыру на своем подряснике и гадать, откуда бы могла она тут появиться.
Тем временем июльское солнце уже поднималось над грешною землёю и грозило дневным своим жаром довольно скоро разогнать ласковую утреннюю негу. Киев просыпался. На Софии ударил колокол, и вспугнутые стаи галок и голубей чертили высокое небо над колокольней.
Богослов Халява, однако, грешил против Господа: кто-кто, а он-то прекрасно знал, что нынешнее утро – особое, и вольной бурсацкой братии бы можно было и не торопиться на утреннее богослужение. С этого дня ректором объявлялись летние вакации, и семинаристы могли сказаться уже убывшими. Скорее своими словами он успокаивал неумолимую совесть, возвышавшую голос по причине некоторых вчерашних его поступков.
– Будь здоров, пан Халява! – радушно приветствовал его подошедший юный ритор Тиберий Горобець. – А не видал ли ты где философа Хому? Я думаю, он и забыл уже, что мы собирались вместе отправиться на хутора.
Хутора, точно, были заветною мечтою многих бурсаков: считалось между ними, что можно получить богатую дань едою – а бывало, что и деньгами – с сердобольных и богобоязненных хозяек взамен на пение псалмов и отправление непритязательных духовных треб.
Богослов озабоченно сдвинул брови и приготовился подняться.
– А ну, покажи-ка, что это ты жуёшь? – спросил он. – Верно, семечки? Дай мне. Оно, конечно, соняшник – Божье произрастение, но не годится ритору перед самою утренней службою набивать себе брюхо всякою дрянью. А Хома непременно придет, коли обещал.
Надобно заметить, что философ Хома Брут довольно-таки нередко отлучался из семинарии подобным образом. Злые языки утверждали, что причиною того была смазливая вдовая молодайка, жившая недалеко под лаврскою горою и заслужившая на подольском базаре наименование знахарки. Но сам Хома ни за что не соглашался с низменною трактовкою своего интереса и утверждал, иногда даже и с применением кулаков, что посещает указанную молодицу единственно с целью познания и возвращения заблудшей души на путь Божий. При этом он, не уточняя, о какой точно душе идет речь, сердито хмурился и начинал пощипывать отрастающий молодой ус, а всякому в бурсе было известно, что это самый дурной знак.
Как бы там оно ни было, но после таких визитов замечались за паном философом разные штучки: то сама собою находилась у него пропавшая люлька, то жид или москаль вдруг ни с того, ни с сего начинали верить в долг. Хорошо и сам умел он заговаривать зубы и выливать переляк, и не один семинарист обращался к нему, когда вдруг требовалось унять кровь, случайно хлынувшую из носу во время неожиданных игр. Насколько повинны были в том уроки подольской молодицы – Бог знает, однако ж часто видели их вдвоем молящихся перед иконою Богородицы, и потому не связывали имена их с нечистым. Однако и Хому – не в глаза, правда – называли уже кое-когда характерником.
И в самом деле, водилось за ним нечто этакое неуловимое; и собеседник его чувствовал иногда давление и некоторую тяжесть в разговоре, когда хочется сказать одно, а язык сам собою говорит другое, вроде бы и правильное, да настолько не к месту, что вдруг выставляет себя человек с самой смешной своей стороны. Что делать? Плюнет да отойдёт бедняга со смешавшимися мыслями, и долго не может понять, как это произошло, что он не мог одолеть самого пустячного спора…
Однако же, как и было назначено, друзья вышли из Киева сразу после обедни. Точной цели путешествия не было, так что шли они, куда глаза глядят, намериваясь отойти подальше от торного шляха – туда, где православный народ не избалован городскими штучками и где доступнее можно поживиться людскою щедростию.
Роскошное лето изливало на них свою горячую ласку. Сперва шли они вдоль заборов, на кольях которых рачительные хозяйки сушили кринки из-под молока, вдоль выглядывавших из-за плетней созревших вишен – не упуская возможности подкрепиться ими по дороге; затем вдоль огородов и баштанов с одинокими куренями, где молодые арбузы показывали солнцу полосатые бока. Киев, наконец, остался позади, и только редкие повозки тащились иногда по пыльной дороге, влекомые задумчивыми волами.
– А скажи мне, пане Хома, – начал любопытный ритор Тиберий, – случалось ли тебе когда в жизни встречать, допустим, чорта?
– Не приходилось, – ответил Брут, хладнокровно сплёвывая на землю табачное зёрнышко и вновь отправляя в рот свежезаправленную люльку. – Не приходилось, Господь хранил, и вперёд, я думаю, Божьей милостью тоже не придётся. Отчего, однако, начал ты такой пустой разговор?
– Отчего бы праздному человеку не почесать языком? – вступил в разговор богослов Халява. – Дорога длинная; до ночи далеко, беды нам на свою голову не накликать – так почему бы не поговорить даже и о чорте?
– Лучше бы не любопытствовать нам, братья, о нечистом духе… Разве мало есть предостережения в житиях святых старцев, когда и без того враг рода человеческого искушал грешные души?
– А вот я слыхал! – нимало не смутясь, ответствовал Горобець. – Слыхал, как рыжий Панас, племянник нашего пономаря, на прошлой неделе шёл от кума – а кум у него голосиевский мельник, и вполне справный такой мельник, у него ещё три дочки, а сынов нет, так он молебен отцу Макарию заказывал…
– Погоди, – остановил его Халява. – Про молебен мы потом послушаем, а ты про дело давай!
– Я ж и говорю! Возвращался он через Голосиевский лес – а засиделись они с кумом далеко уже за полночь, кум как раз коня на ярмарке купил у Званки-цыгана, так как же было не обговорить им такое дело – ну, значит, идёт он по дороге, луна большая, всё видно, и вот уже бы скоро должен быть мостик, да тут споткнулся он об корень или ещё об какое непотребное что, да и упал рожею прямо в грязь: руки-то у него, видите ли, панове, заняты были, не таковский человек мельник, чтобы кума домой отправить ни с чем. Ну, натурально, не сдержался человек и обложил сатану на все корки! И тут же вдруг луны не стало, ветер поднялся, нагнал откуда ни возьмись туч, и начал было вдруг уже приниматься дождик. Панас, однако, мужик упрямый, идёт себе по тропинке да знай припекает чорта добрым словом. Не успел глазом моргнуть, как тропинка кончилась, упёрся прямо в кусты, а мостика нет как нет. Обвела проклятая сила! Он вправо – топко, влево – опять под ногами хлюпает, только и осталось сухого места сажен двадцать, кругом болото, и как он на этот остров забрёл, сам не ведает. Видит Панас, дело серьёзное: не иначе, леший водит. Уж он и свитку надевал навыворот, и лапти свои с ноги на ногу переменил – ничего не помогает: крепко, видать, осерчал вражий дух. А тут в стороне как бы ещё не волки подвывать стали. Совсем прижало мужика. Давай он креститься да молитвы читать, все, которые знал. И как прочёл он трижды «да воскреснет Бог» – смотрит, тропочка малая под самыми ногами. Ну, он по ней – так и вышел к мосту, да как припустит! Прибежал домой, руки трясутся, а сулея с горелкой, что кум дал – пустая.
– Во-во, – скептически произнёс Халява. – С того б ты и начинал! Нету болота в том лесу и никогда не было. Так, пане Хома?
Хома Брут, однако, усмехнулся себе в усы и, ничего не сказавши, покачал своею обстриженною под горшок головою.
– Нет, что ни говори, – убеждённо сказал Горобець, – а если захочет чорт, то окрутит кого хочешь, хоть даже и попа.
– Ко всякому делу надо подход иметь, – не выдержал, наконец, Хома. – Что зря рассуждать, как бы оно могло повернуться! Главное – вера, что стоишь за правое дело. Ну, и сноровка кое-какая не помешает, – присовокупил он, зная, что товарищи его признают за ним некоторые мудрёные способности.
– А что бы такое ты сделал, пан философ, если бы и правда попался тебе чорт поперёк дороги? – полюбопытствовал Халява.
– Сохрани Господь! – только и сказал Хома.
Шли они однако уже довольно долго пустынной дорогою, отнюдь не встречая ни долгожданного хутора, ни другого поселения. Вокруг пышно раскинулась пёстрая малороссийская степь, расцвеченная там-сям крупными ромашками и колокольчиками. Воздух дрожал над горячею землёй, посвистывали перепела, да резвый ветер пробегал волнами по склоняющимся вершинам трав по одному ему ведомым делам. Солнце давно переползло на западную половину неба и бросало навстречу путникам удлинившиеся тени. Пустой желудок, неотвязный спутник молодости, уже довольно-таки основательно начинал напоминать о себе.
– Тоскливо, братья! Вот как тоскливо! ¬– сказал вдруг Хома Брут. ¬– И уж, кажется тебе, хорошо-то как, степь, воля – зацветай, судьба! – однако ж, тяжко что-то мне, давит душу, будто грех какой несешь за плечами.
– Оно бы горелки хорошо раздобыть к вечеру, – откликнулся ритор Горобець. – Для человека горелка в таком казусном случае первое дело.
Умудренный Халява, однако, против обыкновения, не поддержал разговор в этом направлении, а напротив, нахмурившись, так дал выспятка юному Тиберию (впрочем, не осознавая нимало всей своей силы), что бедняга вынужден был протанцевать на дороге несколько замысловатых фигур, чтобы не зарыться носом в мягкую теплую пыль.
– Оно, конечно, не годится к ночному времени вспоминать нечистого, – пробурчал богослов, – да что сделаешь, когда сатана сам под ноги бросается… То я не про тебя, пан ритор, – охладил он вспыхнувшего было Горобця.
– Что это ты такое говоришь? – полюбопытствовал тот, размыслив, что обижаться на дюжего богослова бессмысленно, а, пожалуй, и небезопасно. – Да разве может нечистый устоять против святого причастия? Разве не отстояли мы сегодня святой литургии?
– Будь добр, расскажи нам, Халява, – произнес, нахмурившись, Хома, – что такое ты имеешь в виду? Кажется мне, что неспроста вновь ты помянул того, кого не следует поминать христианину!
Богослов выудил из необъятного кармана глиняную трубку, не торопясь набил ее табаком, приправленным душистыми корешками, и только после того, как выпустил в воздух первый сизый клуб дыма, ответил:
– Видел я сон, будто лежишь ты, пан Хома, в гробу. Преподобный Филарет с отцом Макарием отходную поют, да так странно, что мне и не вспомнить сейчас. А свечи кругом горят, много свечей, даже жар пошел по церкви, и вдруг на клиросе кто-то как грянет – Христос воскресе из мертвых! И светло так стало, и вдруг смотрю я – рядом стоит твоя Галя, вся в чёрном, очи в слезах, и говорит мне: скоро! скоро! Спеши, богослов Халява, – а что скоро и куда спешить, не говорит. И так мне страшно стало, хоть и не к лицу бы рассказывать человеку о своем страхе, так страшно, что не выдержал я и проснулся… Вот что бы это значило?
– Господь с тобою, Велизарий, – ответил Хома. – Про то Бог один ведает. А чему быть, того не миновать.
– Не к добру такой сон, – покачал головой Халява. – А так всё живо, что и сейчас будто перед глазами стоит. Не к добру.
– Кто может знать, что нам к добру, а что нет? – возразил философ, крепко ж, однако, задумавшись.
– Неужто тебя еще не научили разгадывать сны? – гнул свое Халява. – Даром, что ли, ты столько времени хвостом вьешься за своей Галею?
– Люди склонны многое преувеличивать.
– Так-то оно так, – сказал Халява, подмигивая украдкою Горобцю, – да только не в обиду тебе, пане Хома, а на Подоле каждый знает, что она ведьма!
– Не следовало тебе так говорить, Халява, – насупившись, ответил Хома. – Вот ей-Богу, не следовало. Ну, да уж пусть Господь простит тебе по незнанию, – и он замолчал, огорченный людскою предубеждённостью и склонностью брать на веру самое худшее.
Солнце между тем совсем уже склоняло к горизонту огненную свою голову. На востоке же небо далеко обложило медленными тяжкими тучами, и уже иногда небесное трепетное пламя пробегало по ним беззвучною мертвенною вспышкою. Ветер упал, и вечер наваливался на путников душною волною.
– Однако, панове, надобно нам поискать ночлегу, – почёсывая одной ногой другую, подал голос Тиберий Горобець. Он повесил сапоги себе на шею, связавши их за уши, и шёл босиком, справедливо полагая, что сапоги несравненно ценнее ног.
– Оно бы нужно найти какой-никакой хутор, – согласился богослов. – Да вот видишь, никак не попадается людского жилья. Этак нам придётся ночевать в какой-нибудь берлоге, вместо того, чтобы, как добрые христиане, помолившись, лечь под человеческой крышею… Как ты думаешь, пан философ?
– Нужно найти хутор, – сказал Хома.
– Добрые люди, может быть, и горелки чарку поднесут, – мечтательно сказал ритор. Он только недавно перешагнул некоторый возрастной барьер, до которого семинаристам не положено было пить водки, и теперь спешил пользоваться открывшеюся возможностью – впрочем, главным образом лишь для подтверждения своих прав.
Однако же вскорости совсем стемнело, а никакой человеческой обители не было заметно в округе. Семинаристы, поглядывая друг на друга, действительно уже поискивали взглядом случайный стог или шалаш, как вдруг высокий Халява остановился и произнёс:
– Постойте, кажется мне, вон там мелькнул огонь.
– Где?
– Вон за теми кустами. Сейчас поднимемся на пригорок, должно быть, видно станет. Да пошли напрямик, я приметил, в какую сторону нужно.
– Что-то ты мудришь, пане богослов, – сдвинул брови Хома. – Какому это странному человеку придёт на ум строить дом так далеко от дороги? Должно быть, тебе померещилось.
– Какое там померещилось! – возмутился Халява. – Вон-вон, посмотрите, уже и сейчас хорошо видно!
И правда, уже сквозь кусты явственно мигал далёкий огонёк. Как-то сама собою нашлась под ногами тропинка, и семинаристы, недолго думая, свернули на неё. Шедший последним Хома, однако же, был хмур и покусывал, по обыкновению своему, кончик уса.
Тропинка, точно, вывела их к небольшому хутору. Огонёк куда-то пропал, будто не было его вовсе, и старая покосившаяся хата мёртво глазела на путников чёрными провалами окон. Друзья миновали забор с припёртою колом калиткою (не способен он был послужить помехою для бывалых бурсаков) и постучали в дверь.
Довольно долго ничто не шевелилось в глубине дома, так что семинаристы начинали терять терпение и подумывали, как бы уже войти и без разрешения хозяев, но наконец дверь приоткрылась, и на улицу выглянула дряхлая сгорбленная старуха.
– Чего надо? – прокаркала она, сверкая глазами. – Ежели вы разбойники, то отправляйтесь, откуда пришли: в доме нет ничего такого, что бы вам было нужно. Впрочем, убирайтесь отсюда в любом случае!
– Бабушка, пусти переночевать Христа ради! – вступил в разговор признанный дипломат Горобець. – Мы не разбойники, мы смиренные служители Господа, а если, как ты думаешь, украдём что, пусть нам руки поотсыхают!
– Тьфу! Тьфу! Тьфу! – заплевалась старуха. – Врёшь, подлец! Рыбу сейчас спёрли, а туда же! Будто я не видала! Проваливайте, чтоб мои глаза вас не видели, хоть бы в самое пекло!
Только что, проходя мимо оставленного посреди двора воза, точно богослов Халява прихватил с него здоровенного сушёного карася, рассудив, что от одной рыбки никому убытка не будет, а голодному человеку хоть какой-никакой, а ужин необходим.
Старуха тем временем уже совсем прикрыла было дверь, считая разговор оконченным и бурча про себя неразборчивые проклятия шатающимся ночами жуликам.
Хома Брут решительно выступил вперёд и шепнул несколько слов в оставшуюся меж дверью и притолокою щель.
Некоторое время дверь оставалась по-прежнему и не открытою, и не запертою, но потом хозяйка вновь выглянула из сеней:
– Ладно уж, басурманы, входите. Только ужина не ждите: в печи уж давным-давно простыло, а заново топить ради таких барчуков я не стану… А ты куда? – остановила она Хому. – Тебя я положу отдельно, уж не гневись, ступай-ка вон на сеновал!
Хома задумчиво кивнул головою, как бы соглашаясь с внутренним ходом своих мыслей, и безропотно направился к овину, черневшему раскрытою пастью входа чуть подалее, за хатою. Нимало не заботясь о спутниках своих (впрочем, как и они об нём), он в темноте зарылся в солому и приготовился уснуть.
– А проклятая баба, должно быть, ведьма! – пробурчал он себе под нос. – Жаль, однако, что между соломы не можно выкурить люльки перед сном. Впрочем, на всё Божья воля. Однако, не мешало бы ему сегодня послать нам некоторый ужин!
Всё стихло под тёплым небом: умолкли последние птицы, дворовые собаки никак не подавали голоса, и даже притомившийся ветер улёгся спать на ветвях замерших деревьев. Только звёзды перемигивались в высоте, словно всё не могли между собою договориться и посылали друг другу сигналы робким трепетанием.
Однако же сон долго не хотел слетать к Хоме Бруту на мягких своих крыльях, и он ворочался и кряхтел, пристраиваясь поудобнее и недовольно посасывая пустую трубку. Наконец дремота одолела-таки усталого философа, и ряд туманных видений пронёсся перед его смеженными очами: видел он засыпающий Киев, Лавру, стоящего на всенощной преподобного Филарета – тот обернулся и погрозил Хоме пальцем; видел и самого себя как бы сверху. Душа его поднималась всё выше и выше над убогим ночным пристанищем, и всё далее видно было тёмную землю и спящий вдалеке Днепр.
Внезапно внимание его было отвлечено, и представилась ему неприветливая их хозяйка: волосы на ней были распущены и стояли копною, глаза мерцали зелёным мертвенным блеском, а движения были порывисты и никак не напоминали о исчезнувшей вдруг старости. Она тенью проскользнула в дверь овина и принялась шарить в сене, явно намереваясь отыскать там философа.
Хома Брут, несмотря на то, что ранее говорил перед своими спутниками, довольно сильно струхнул. И однако же не был в силах пошевелить даже пальцем, когда ужасная ведьма подбиралась к нему: странный сон сковал его члены. Лунный луч упал на старуху, и со страхом увидел он, что это более не старуха, а юная девушка, красивая дикою и вызывающею смутную боль красотою. Торжествующе усмехнулась она над телом спящего философа, зная, что слышит он её:
– Ну что, пан Хома, не помогло тебе твоё умение? Знаю, знаю про тебя всё, да только на всякую силу есть сильнейшая сила! И тебя погублю, и спутников твоих погублю, и до Гали твоей, погоди, доберёмся!.. Дай-ка я сначала сниму с тебя крест!
Ведьма принялась шарить по груди философа холодными руками, но видно было, что креста ей видеть не дано; более того, Хома почувствовал жар на груди – там, где лежал на ней освящённый кипарисовый крестик и где не могли дотронуться до него ледяные ладони. Философ собрался с духом и произнёс мысленно Иисусову молитву – и вскоре смог пошевелить уже руками и положить на себя крестное знамение.
Кошкою фыркнула ведьма, отпрыгнув от него, но тут же вновь бросилась и протянула руки свои со страшными когтями к горлу – душить. Вновь превратилась она в безобразную старуху; глаза её пылали холодным светом, руки двигались как бы в судороге, а на тонких губах показалась пена. Хома с трудом оттолкнул от себя нечеловечески сильное тело и торопливо произнёс несколько заговоров, выученных им в разное время, но до сей поры никогда не использовавшихся. Старуха споткнулась и остановилась в нескольких шагах от него, и также глухим голосом стала произносить страшные слова. Она всё так же протягивала к нему руки, постепенно одолевая выстроенную Хомою защиту, и уже торжествующая улыбка скользнула было по её губам; казалось, ещё несколько мгновений, и участь несчастного философа будет решена: Хома Брут, медленно отступая, прижался уже спиною к бревенчатой стене овина; и тут само собою вырвалось у него поведанное когда-то Галею под страшным секретом заклинание огромной силы – взяла тогда Галя с него крепкое слово, что не станет он использовать эти слова без крайней, смертной нужды. Выпрямившись, Хома перекрестил ведьму, с ужасом глядя, как разваливается под действием слова живая плоть, как сползает мясо с костей, как жарким огнём загорается лужа хлынувшей чёрной крови. Страшно завизжала умирающая ведьма, щёлкая и ударяя зубами, и Хома опрометью выскочил во двор, провожаемый злобным и бессильным взором её.
Тут же словно небо раскололось у него над головою, и в овин ударила молния; грохот грома покрыл все звуки на земле, овин сразу охватило яркое пламя, и в огне пожара хорошо стало видно, как выбежали из дома проснувшиеся Горобець с Халявою; но тут сознание оставило потрясённого философа, и он рухнул посреди двора под ноги своих друзей.
– Нет, братья, вы как хотите, а я далее не пойду, – сказал Халява, сдвинув брови и пытаясь выразить на малоподвижном лице своём всю бурю овладевшим им чувств. – После того, что рассказал философ Хома, следует нам вернуться в Лавру и просить совета у пана ректора. И то – не знаю, что он сможет сказать при таком обстоятельстве…
– Что же, вернёмся, – кивнул серьёзно Горобець, чуть подрагивая нижнею губою.
– Решено: возвращаемся, – сказал Брут. Был он встревожен более остальных, и совесть его была неспокойна оттого, что как ни поверни, а лежал на ней теперь тяжкий грех убийства.
Быстро пролетела обратная дорога. Уже не замечали семинаристы ни цветов, ни пышных облаков, гонимых ровным ветерком, ни появлявшихся иногда на горизонте дроф, ни иной красоты богатого и щедрого лета.
Преподобного Филарета застал Хома за чтением ектеньи. Подождав безропотно, пока совершит он все подобающие поклоны и обратит, наконец, на смиренного просителя внимание, философ бухнулся перед ним на колени и без утайки рассказал всё, как было, не щадя нимало своё самолюбие и не приукрашивая свою роль в произошедшем событии.
Долго думал Филарет, сдвинув седые косматые брови и сверля бурсака колючим взглядом, но наконец велел ему встать с колен:
– Нет греха в том, чтобы человеку защищать свою жизнь. И в том, что ведьму убил, тоже нет греха: душу свою она сама погубила, – сурово сказал он. – А в том твой грех, что занимался ересью и изучал колдовские науки. И грех немалый! Только то и хорошо, что не утаил ты сего. Молись теперь о прощении, крепко молись. Грешен человек, да милостив Господь!
Хома поднялся с колен и перекрестился.
– Епитимью на тебя наложу такую, – продолжал Филарет. – Этою ночью у сотника Головатого, церковного благодетеля и весьма достойного христианина, умерла единственная дочь. Надо помочь человеку, подать утешение и достойно справить похороны. Три ночи будешь по ней читать Псалтирь. Сделаешь, что надо. Всё, что пожалует сотник, пожертвуешь в храм. Ступай!
Поклонившись до земли и облобызав сухую руку старца, Хома попятился, выскользнул за дверь и перевёл дух.
– Ну, братья, – шепнул он поджидавшим его Горобцю и Халяве, – обошлось! Не вменил греха преподобный! Только надо будет заупокойную службу справить.
– Слыхали, – ответил Халява. – И о том, чтобы деньги в храм отдать, тоже слыхали. А сотник богат, так что, верно, отсыплет немало червонцев!
– Погоди, брат Велизарий, – вмешался Горобець. – Как ты думаешь, пан философ, по-христиански будет, ежели мы с Халявою тебе поможем провести службу?
– Безусловно, – кивнул Хома. – Я и сам хотел просить вас об этом.
– А справедливо будет, коли мы всё, что заплатит сотник, разделим поровну?
– Справедливо.
– Так отдай в церковную казну свою часть, а нам-то Филарет такого не наказывал! Я думаю, у нас и без того выйдет достаточно!
Хома и Велизарий изумлённо воззрились на хитроумного ритора, удивляясь, как это такая здравая мысль не пришла в головы им самим.
– Ловко! – загорелся Халява. – Пошли сейчас же искать сотника!
Хома Брут, которому сердце хотя и говорило о некоторой сомнительности такого предприятия, позволил достаточно быстро убедить себя в обратном, и к вечеру вся троица явилась уже к зажиточному дому Степана Головатого. Сотник, выйдя на крыльцо, исподлобья тяжело осмотрел всех троих. Бурсаки стащили с голов шапки:
– Мы к вашей милости от преподобного Филарета, – поклонился Хома. – Прости, хозяин, что по такому горькому делу побеспокоили… Куда нам теперь скажешь?
По суровому лицу сотника пробежала слезинка; он с досадою отвернулся и вытер глаза рукавом.
– Да, горе у меня, великое горе, – глухо сказал он. – Однако заходите, панове, повечеряем, а там и за дело.
Робко вошли семинаристы в обширный покой с занавешенным зеркалом венецианского стекла и чинно перекрестились на иконы. Тускло горели свечи в изголовье тёмного гроба, стоявшего в красном углу на крепком столе простого струганого дерева. Несчастный отец подошел ко гробу и знаком показал, чтобы они проходили в соседнюю комнату.
Этот покой был освещён гораздо лучше: шесть свечей, потрескивая, горели в медном подсвечнике, медленно оплывая воском.
– Как-то нехорошо тут, – передёрнув плечами, шепнул Горобець. – Холодно, что ли? Знобит.
– Покойница в доме, где ж тут будет хорошо, – тихо ответил Халява. – Ты носом не крути, справляй свою службу! Вон уже хозяин идёт.
– Дорош! – позвал сотник, появляясь в дверях. – Скажи там на кухне, пусть принесут чего закусить. И горелки. Садитесь, панове, за стол, – он уже справился с собою и вновь глядел сурово и мрачно.
Проворная служанка молча принесла и расставила глиняные миски с едою, а перед хозяином поставила старинную серебряную тарелку и серебряную же рюмку. Он молча налил её водкою, а бурсакам доверху наполнил зелёные стеклянные стаканчики.
– Помянем новопреставленную рабу Божью Галину, – тихо сказал он. – Пусть ей на том свете святые ангелы поют песни и играют на золотых бубнах! А пан Бог качает её у сердца на своих руках!
– Аминь! – хором отозвались семинаристы, а у Хомы при этом имени слегка защемило в груди.
– Как же я любил её! – тихо продолжал сотник. – Так и кажется, что вот-вот войдёт она, опустит мне на плечи лёгкие руки свои и засмеётся звонким смехом! Но нет, не порадуешь ты старого отца, моя ласочка, не суждено ему нянчить внучат и благодарить Бога за светлую старость… Служите же, панове, хорошенько служите! За добрую службу ничего не пожалею для моей Гали: доверху насыплю шапку золотыми дукатами!
– Пусть вельможный пан не беспокоится: будем петь всю ночь! – отозвался Горобець. – А как пан Халява важно псалмы читает! Что за голос! Бывает, как возгласит на клиросе анафему…– на сем месте он заработал под столом два яростных пинка с обоих сторон и, поперхнувшись, замолчал, уткнувшись носом в кружку.
– Всё сделаем, пан сотник, – негромко сказал Хома. – Пусть же перенесут усопшую в часовню и приготовят побольше свечей. Мы сейчас пойдём сразу туда.
Сотник утвердительно качнул седыми кудрями.
– Дорош! – возвысил он голос. – Вели сделать так.
Дорош, видимо, играл среди слуг роль доверенного распорядителя. Был он стар, но ещё крепок телом; левого глаза у него недоставало, зато правый, аспидно-чёрный, прожигал, казалось, насквозь. Ворча что-то себе под нос, он повёл бурсаков к часовне, слегка прихрамывая и сердито бренча ключами. Ночь была черна; видно было, как в хате безутешный хозяин крестился и клал поклоны перед домашним иконостасом с зажжённой лампадою.
– А скажи нам, пан Дорош, – вкрадчиво сказал Халява, – не можно ли бы где-нибудь нам разжиться ещё, скажем, горелкою? Ночь длинна, а нам для укрепления сил телесных…
– Не можно, – пробурчал Дорош.
– Так-таки и не можно?! А пан сотник угощал нас, помнится, отменною тминной настойкою. Отчего же не можно?
Дорош нахмурился ещё более, хотя такое, казалось, и не было в силах человеческих:
– Не можно! Я гляжу, вы, паны бурсаки, известного полёту птицы. Не прогневайтесь же, что я запру вас на ночь в церкви, чтобы часом не сбежали вы от своей работы!
Обескураженный богослов замолчал, и в тишине подошли они к раскрытым дверям, за которыми несколько огней бросали призрачный свет на стены, увешанные тёмными иконами, не в силах совладать с темнотою и пробиться наружу. Гроб с покойницей уже стоял на возвышении в центре, царские врата были открыты, и виднелся алтарь с лежащим на нём тяжёлым серебряным крестом. Дорош окинул всё пристальным взглядом своего единственного глаза и удовлетворённо сам себе кивнул.
– Прощайте же, господа семинаристы, я приду на заре и сведу вас завтракать. Приступайте с Божьей помощью! – после чего вышел и щелкнул замком.
– Смотри-ка, старый дурень, точно, запер за собою дверь! – сказал Горобець. – Как же теперь быть, ежели кому-то приспичит, положим, до ветру?
– Потерпишь, – отмахнулся Халява. – Уж полночь скоро, а светает сейчас рано.
– Ага, потерпишь… Я уже хочу. Кто ж его знал, что так получится, когда у пана Головатого варят такое знатное пиво!
– Однако же пора за работу, – заметил Хома, раскладывая и раскрывая книги. – Ты, Велизарий, становись тут – будешь петь кондак, а ты, Тиберий, запали побольше свечей: темно.
Тиберий Горобець нашел несколько связок заранее принесённых свечей и принялся лепить их перед образами. В церкви посветлело. Заблистали старые позолоченный оклады, и от этого лики святых, казалось, стали ещё темней.
– Погляди, Хома, – позвал Горобець, ¬– какая красивая панночка! Даже жалко, что умирают люди такими молодыми, а какая-нибудь карга живёт себе до ста лет.
– Действительно, красота неописуемая, – согласился подошедший Халява, держа в руке свечу. – Жалко. А всё ж таки пусть лучше панночка, чем карга.
Странно знакомыми вдруг показались черты мёртвой Хоме Бруту и, побледневши, отошёл он поскорее от гроба.
– Ведьма! – сказал он. – Знаете ли, панове, что это та самая ведьма, что мало не погубила нас всех минулою ночью?! Видно, неспроста судьба привела нас сегодня в эту церковь. Кажется мне, что будет нам не простая работа!..
– Что ты такое говоришь? – удивился богослов Халява. – Та ведьма была старою бабою, да и мерзкою, как смертный грех, бабою, а панночка наша чисто розовый бутон, даром что померла.
– Дело говорю! На минуту оборачивалась было она красавицею, я запомнил крепко. Не спорьте, братья, полночь вот-вот настанет, надобно нам поскорее приготовиться!
Что-то было такое в тоне, которым были сказаны эти слова, что заставило друзей беспрекословно довериться Бруту. Встревоженные бурсаки приняли необходимые, по их рассуждению, меры: богослов вооружился серебряным крестом, а ритор Горобець приволок святую воду в жбане и старинный образ оглавного Спаса. Философ Хома очертил всех тройным кругом и прошептал охранные слова.
Ничего, однакоже, не происходило, хотя полночь уже должна была вступить в свои права. Бурсаки собирались было уже поднять Хому насмех, но тут по церкви потянуло вдруг могильным холодом. Порыв ветра затушил было все свечи, но тут же зажглись они снова, хотя уже неким новым, багровым и чадящим огнём. Деревянная церковь вздрогнула; венцы стали трещать и поскрипывать, а с потолка посыпалась труха. Испуганно переглядывались друзья, не в силах понять настоящего и с тревогою ожидая будущего. Они сбились в центре круга и присели у амвона, словно бы стараясь стать меньше и незаметнее для тех, кто пытался до них добраться. Хома оказался прав, и теперь жизни их зависели от стойкости наложенных им заклятий.
– Эх, если бы Дорош не закрыл двери! – прыгающими губами произнёс ритор. – Уж мы бы так сумели намазать пятки салом!
– Ерунда дверь, ты, главное, из круга ни ногою, – осадил его Хома и, поднявшись во весь рост и обращаясь неизвестно к кому, громким голосом воскликнул:
– Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа! Именем Христовым повелеваю: да расточатся врази Господни и бегут от силы налагаемого на них животворящего креста! – и он широко перекрестил воздух во всех четырёх направлениях.
Злобный крик ударил в уши, и тотчас прекратилось трясение стен. Нечто страшное и огромное как бы изумлённо спрашивало себя: кто бы это мог осмелиться встать поперёк его воли?
Вдохновлённый примером, богослов Халява, наиболее опытный из всей компании, стал по памяти читать латинские экзорцизмы, изгоняющие бесов, чем немало изумил Брута с Горобцем: за такие знания, ежели бы они открылись, отец Филарет погнал бы из семинарии нещадно. Ободрившийся Тиберий поднял образ и стоял, держа его, как щит. Хома, в свою очередь, наложил очередную порцию заклятий, питающих могущество охранного круга.
Однако тёмная сила была отнюдь не побеждена. Она только недоумённо разворачивалась, как поворачивается медведь, ужаленный пчелою, и досадливо трясёт головою, не отказываясь от намерения добыть мёду.
Красавица в гробу вдруг открыла глаза и села. С мёртвых губ сорвались первые хриплые звуки: никто в целом свете не осмелился бы назвать их словами, однако же она, завывая. также принялась читать заклинания – свои, бесовские. Целый сонм нетопырей пронёсся над головами и расселся на иконостасе, на царских вратах и везде, где могла быть на стене какая-нибудь зацепка. Границы очерченного круга, однако, не пересёк ни один: то ли не видели его злобные твари, то ли не имели сил проникнуть за его пределы. То же касалось и отвратительных крыс, вылезших откуда ни возьмись и обшаривавших все углы в поисках затаившихся людей. Так продолжалось довольно длительное время: нечисть, понукаемая ведьмою, безуспешно пыталась отыскать свою жертву.
Всё же понемногу семинаристы приходили в себя: никто из них до этого и не подозревал, какие источники силы духа могли таиться в человеке и открываться неожиданно на краю гибели – а может, просто души их устали бояться и теперь поднимались противостоять силе, враждебной самой их природе.
Труп панночки выскочил из домовины и теперь метался, тщетно стараясь протиснуться сквозь круг. На лице его явственно обозначилось тление, и покойница всё более начинала походить на старуху-ведьму, так неприветливо накануне встретившую бурсаков. И так же, как накануне, она не переставала клясть их и тянуть к ним руки со страшными когтями. Возмущённый такою наглостию, богослов Халява плеснул ей в лицо освящённою водой.
Жутко завыла ведьма; глаза её лопнули и вытекли мутными пузырями на сразу одрябшие щёки. Мясо отваливалось с черепа и ошмётками шлёпалось на пол. Однако, как ни буйствовала и ни бесчинствовала она, никак не удавалось ей сломить защиту, выстроенную Хомой и подкрепляемую непрекращающимися молитвами Халявы.
– А оно уже и не страшно, – проговорил вдруг Горобець. – Оно только по первоначалу страшно, а теперь уже и нет… Правда, хлопцы? Оно уже совсем не страшно. Только как же рвётся наружу пиво, сил нет!..
Дико визгнула ведьма безгубым ртом, призывая новые полчища демонов. Ещё ужаснее стала она, и на остатках кожи стали ползать могильные черви. Застучали копыта, заскребли когти, в воздухе замелькали дьявольские рожи – сам ад, казалось, пришёл на помощь призывавшей сатану дьяволице. Неимоверные создания мелькали там и тут, ища и ловя невидимых бурсаков; на границе круга топталось уже более десятка упырей и восставших мертвецов, ведьма в гробу со свистом летала по церкви, и всё это сонмище производило дикий шум.
– Хома! – вдруг закричала ведьма. – Выходи из круга! Мне нужен только ты. Выталкивайте же его, если не хотите погибнуть вместе с ним!
– Не бреши, сатанинское отродье! – откликнулся на искушение оживший Горобець... |