После бессонной ночи - всё как будто не хватало воздуха - только к полудню старушка Маня вышла на крыльцо, чтобы подышать свежим воздухом «бабского» лета. Ещё девчонкой, подражая старшим, прозвала она бабье лето «бабским», да так и осталось. Позади её «бабские» золотые годочки, теперь ей уже за восемьдесят, и остаётся любоваться осенним золотом только из окна или с крылечка.
Старушку звали Мария Васильевна, но в деревне её называли просто Маня, или баба Маня. Ей нравилась эта простота в своём имени, и так называл муж – единственный её возлюбленный Николай, которого давно уже нет. Построил дом и вскоре умер, и года не прожил в нём.
Маня стояла на крыльце, опираясь на палочку. В валенках, в полинявшем пальтишке, и в тёплой шали она выглядела так, точно собралась в зиму. Конечно, солнце её радовало, но уже не грело, и любое время года она провожала с одной мыслью: «Вот ещё одно лето пережила, может последнее… Бог даст, и золотая осень украсит её старость!»
Во дворе старушка увидела сына за работой, Анатолий так разогрелся, что разделся по пояс. Он навешивал новую калитку из железных прутьев. Калитка казалась прозрачной и с кружочком по центру, от которого тянулись прутья, как лучи от солнца.
«И у калитки своё солнце будет, молодец сынок…» - отметила Маня, и ей захотелось поговорить с сыном. Но, подумав, решила не отвлекать его от работы.
Она посмотрела на тропку у крыльца, и сошла вниз. По тропочке подошла к скамейке под навесом дома, и села на краешек скамейки.
Перед ней раскинулся двор залитый солнцем. Клумбы цветов, ровные кустики вдоль забора, аккуратные дорожки, ведущие к колодцу, к резной беседке…
«Красиво! Как в кино! И всё как будто новое… – задумалась она. Потом поёжилась, будто замёрзла, - А я ведь боюсь нового. Оно кажется мне холодным и жёстким, похожим…» - её мысль прервалась резкой болью в сердце. Она сложила руки на груди - будто обняла себя, а мысль всё металась в ней и скоро нашла выход – ещё раз кольнула в сердце.
– Вот - вот, в старом – моё сердце! - выдохнула старушка.
Её взгляд остановился на беседке, которая красовалась резными перилами, замысловатой, как у терема, крышей – и эта работа сына ей очень нравилась. Только сидеть в беседке ей было неуютно. Если приходилось сидеть там с внучкой, то Маня сразу вспоминала старуху из «Сказки о рыбаке и рыбке», когда сварливая старуха становилась дворянкой, но при этом не ступить, не молвить не могла, как полагалось. И Мане не хотелось смешить, ни рыбака из сказки, ни себя.
Ей нравилось сидеть вот здесь, под навесом, на этой старой скамейке, которая тоже стеснялась нового, и прижалась к бревенчатой стене дома, как дитя к матери.
Только солнцу было всё равно - старое или новое, оно одинаково золотило старый бревенчатый дом и современную беседку, старую скамейку и совсем новую калитку, но больше всего солнце хвасталось позолотой на деревьях!
И этот «укол» счастья был в самое сердце Мани! Сердце рвалось от бессознательной радости и полноты жизни! Всё тут, всё – от самого детства. Она улыбалась и чувствовала к кому-то детскую благодарность за всё, что переживала сейчас. И золото осени, и тепло от солнца, казалось, были только затем, чтобы она ещё более любила и ценила этот день. Старушка закрыла глаза от солнца, и скоро задремала.
Ей снился старый дом, ещё дедом построенный. Печка. Она заглянула в очаг, где жар краснел… но, на её глазах, угли превратились в остывшую золу… Она подошла к колыбели, где сопел и барахтался сын… но, протянув к нему руки, колыбель оказалось пустой, и одеяльце с подушкой остыли…
Многое из того, что она знала и забыла, снова выплывало наверх из бездонных и тёмных глубин памяти, и за опущенными веками она видела больше, чем глазами. Ей не нужно было «вспоминать», ибо она в одно мгновение стала «видеть», как, вероятно, «видят» слепцы.
Маня увидела тропинку – и словно прозрачная тень на ней. Да это же она - в далёком детстве - босой идёт в соседнюю деревню. Идёт одна… наверно, в церковь, когда мать болела. А вот и старец-слепец на паперти церкви. Сидит в ожидании милости и незрячими глазами тянется к солнцу, ловя тепло его. Кажется, что милости он ждёт не от людей, а от солнца…
От скрипа калитки Маня очнулась и открыла глаза.
«И сегодня такое же солнце, - подумала она, и, закрыв глаза от слепящего солнца, вновь погрузилась в сон и воспоминания. – Господи! Слепец с поводырём стояли под окнами и пели о смертном часе. Услышав их, мать бросила все дела и вышла за ними. Божьи певуны вошли в избу, в пояс поклонились, перекрестились, и мать усадила их за стол. В ветхих зипунах, с нищенскими котомками за плечами, ходили они по деревням и пели духовные песни. Опустит, бывало, мать голову и слушает, а слёзы-то по лицу так и катятся!»
Маня проснулась, но продолжала сидеть с закрытыми глазами, а по лицу катились слёзы.
«Господи! Как хорошо-то!» - она чувствовала, как в её душе собралась вся жизнь и, кажется, уже сливается с золотым днём бабьего лета.
Оценили этот день и мухи. Чёрным роем облепили деревянную стену у неё за спиной и, не шелохнувшись, грелись на солнце. Старушка тоже тихо сидела, и утирала слёзы радости: «Смотри, сколько света и золота! Смотри, Маня, любуйся, что лежит перед тобой!.. И ничего, что позади уже мухи слетелись на прошлое…»
Она ещё немного посидела и стала замерзать. Да и в доме внучка одна, не случилось бы чего!
Сегодня сын дома, так младшую не повели в садик, и моло¬дые подольше понежились в постели. «Небось, хозяйка и на пти¬цефабрику опоздала, - вспомнила старушка, и задумалась о невестке, - хотя, это не в первой, как-никак начальница... И в доме она начальница, во всём любит порядок. И посмотреть на неё любо дорого – красавица! Только характер тяжёлый. Однажды, ей даже старухи об этом сказали:
- Злая у тебя невестка, от неё и сын портится, Маня…
- Ко¬му она злая, а мне - лучше её нет! – одёрнула она старух.
И при ней больше не вели разговоров об этом.
А ведь правы были люди: сильно сын добром поубавился. Всё больше молчит. Зато невестку не сдержать! А в чём я виновата? Что сына - богатыря - вырастила? За дом, что старый? Но с новой пристройкой и не подумаешь, что он старый. Николай последнее здоровье отдал, пока построил. Ладно, старшие сыновья помогли… Никого из них уже нет в живых, а дом стоит. И внучки родились в нём. Да я ещё на ногах. Только уже не в радость, мешаю молодым. Иной раз, и до баньки некому проводить. А могла бы ещё и у печки постоять, да не доверяет невестка, брез¬гует. Уж давно посуды не касаюсь, иначе перемывать кинется. Бог с нею! А что косо посмотрит иногда, так это ничего... По деревне сказывают, будто есть случаи, когда стариков из дома вы¬гоняли. Но что-то не верится. Люди умеют приплести своё, особенно там, где кипят страсти. Может, и я зря обижаюсь на невестку?»
- Прости меня, Господи! - перекрестилась Маня и, опираясь на палочку, встала со скамейки. Она медленно побрела в дом, а мухи на стене даже не шелохнулись – точно Мани уже и на свете не было.
Перешагнув порог дома, старушка сняла в прихожей валенки, дабы не наследить, повесила пальтишко, шаль, и по ковру зашагала в шерстяных чулках, которые на худых её ножках кое-где морщинились. В этих морщинках на чулках было что-то из её бедного детства, когда чулочки доставались от старших сестёр, а если покупались, то всегда на вырост. И если не знать её возраст, то можно было подумать, что это девчушка идёт по ковру.
Маня остановилась у двери в детскую, прислушалась. «Никак с куклой играет. Растёт красавица! Пять годков, а в своей группе детсада на голову выше всех…» - подумала она, и решила не отвлекать внучку.
Шагая по комнате залитой лучами солнца, она опять почувствовала укол в сердце, только в этот раз укол был глубже и вызвал испуг – не упасть бы. Лучи из окон ложились на дорогую мебель, на роскошный ковёр на полу, и вдруг – это полное единство с красотой в доме, что окружало сейчас Маню, стало отворачиваться от неё, становиться чужим.
Она за¬шла в свой закуток, куда солнце давно не заглядывает. Спрятанный от глаза печкой и прочной зана¬веской и оттого, наверное, не менявшийся от времени, он, каза¬лось, принадлежал чему-то древнему, что уже и в мире-то не со¬хранилось.
Кош¬ка, которая обычно грелась в ногах, сидела сейчас у окна и что-то высматривала в саду, где яркие разноцветные листья, устав от жизни и холодного ветра, торопливо падали с деревьев на зем¬лю, с надеждой хоть там немного отогреться. Старушка могла их понять: она сама спешила на кровать, чтоб, не раздеваясь, укрыться тёплым одеялом.
Перед тем, как лечь, она остановилась напротив иконы, перекрестилась. Затем долго укладывалась, пока не нашла такое положение, чтобы лучше дышалось. Она закрыла глаза, и тут же их открыла - кружилась голова. Она взглянула на сундук, стоявший у кровати, где хранились все её пожитки, и не¬большой пакетик на случай смерти. И как бы спасаясь от мрачных мыслей, она перевела свой взгляд в уголок, где висе¬ла старая икона с медной лампадкой.
«К иконе она подошла впер¬вые ещё совсем маленькой, - вспоминала Маня, - и матушка, простая и ласковая, стро¬го учила её, как надо креститься, учила словам, которые сама-то Маня не решается говорить своим внучкам. Не¬вестка запретила. Да и иконка-то висела раньше в другом, свет¬лом месте. Перевесили вскоре после свадьбы молодых, когда хо¬зяйкой в доме стала невестка…»
Старушка опять почувствовала неглубокую, но тревож¬ную боль в груди. Боль быстро прошла, однако сменилась сон¬ным томлением и тревогой. Её всё больше клонило ко сну, и глаза уже слипались, как вдруг она услышала голос внучки:
- Бабуля, а бабуля! Не спи!..
- Нет, я не сплю, я ничего, - ответила старушка и, открывая глаза, повернулась к внучке.
Девочка не сдержалась и всхлипнула.
- А чего плачешь? - с жалостью спросила Маня и погла¬дила её по голове.
- Мне страшно, - сквозь слёзы ответила внучка.
- А чего?- заволновалась Маня.
- Я испугалась, что ты умерла… - изредка всхлипывая, вздрагивающим голосом ответила внучка.
- Ну что ты… Что ты, милая… - поглаживая её по голове, успокаивала Маня.
Перестав плакать, внучка сказала:
- А мама ругается, что ты долго живёшь?
Маня ничего не ответила, а только подняла свой взгляд куда-то вверх, забрала руку с головы внучки и положила себе на грудь.
Внучке опять стало страшно, и она приподнялась на цы¬почки, чтобы лучше видеть бабку и знать, что она не спит. За¬глянув в лицо бабки, девочка спросила:
- А почему ты плачешь? Ведь я уже перестала...
Старушка вновь провела рукой по её голове и тихо ответи¬ла:
- Нет... Я не плачу... Просто глазки болят.
Девочка залезла на кровать около изголовья старушки.
- Я знаю, ты по мне скучаешь, - сказала внучка. - А мамка не пускает к тебе, говорит, что ты больная и скоро умрешь... А разве от глазок умирают?
- Нет, не умирают, - ещё тише ответила старушка.
Девочка кулачком утёрла слёзы на лице старушки. Затем, глубоко, вздохнула, чтобы вытеснить из своего сердечка страх и сомнения. Внучка была уже готова поиграть с бабулей, когда Маня, почти шёпотом, сказала:
- Внученька! Кликни мне папку... Только на крылечке не упа¬ди! Погоди чуток...
Старушка взяла маленькую тёплую ручку и на мгновенье по¬ложила себе на губы.
Внучка сползла с высокой кровати и, пока шла до отца, про себя рассуждала: «Когда мама целует ручку, то тепло, а губы бабули почему-то холодные. - И тут же сама себя успокои¬ла, - Знаю! Она же старенькая, вот губки и замёрзли».
Старушка лежала на столе уже второй день, но тело её не пахло смертью, настолько оно было маленьким, худым и очень опрятным. А сидевший у изголовья сын рядом с нею казался ещё крупнее. И разница была столь велика, что невольно приходило в голову: как это маленькое скупое тело матери мог¬ло дать сыну такое здоровье, оставив себе только то, что сейчас покоилось в гробу.
Сын, молча, плакал редкими слезами, искажая своё лицо, что¬бы без звука стерпеть печаль и боль в сердце. «Как же я мог опоздать?! Когда подошёл, она была уже мертва. И во дворе не подошёл, когда она сидела на скамейке…» - корил себя сын. И чтобы скрыть от всех своё отчаяние, он все заботы с похоронами взвалил на свои плечи, так было легче ему.
Не забыл он, и давний наказ матери, поехал в район договориться с батюшкой об отпевании.
Дом был открыт и многие из деревни ходили смотреть на Маню. Но, ни плача, ни причитаний, лишь редкие всхлипывания одиноких старушек, которые больше напоминали уставшие вздохи, чем плач.
Сноха Алла Петровна занималась поминками. Она знала толк в любых застольях и умела накрыть стол. Заготавливая блюда, она вновь и вновь думала о поминках: «И чего бы ни говорили в деревне о ней, об отношении к свекрови, завтра она всем покажет, как надо поминать! Сытно накормит, вдоволь напоит, и всей деревней будут говорить, - Петровна всем нос утёрла! Попробуй, скажи, что обижала старуху, если такие поминки закатила!»
На кухне появилась её старшая дочь Маринка, и холодно обратилась к матери:
- Пока у гроба никого, я посижу с бабулей.
- Ну, иди. Только не засиживайся, здесь поможешь…
Маринка вскинула глаза на мать, и, молча, вышла из кухни. «Ишь, как взглянула, как обожгла! – задумалась Алла Петровна. - Тоже с характером. Не думала, что её Маринка так сильно привяжется к старухе. А с другой стороны, иначе и быть не могло; пока она работала и училась в институте, старуха нянчилась с дочкой. До сих пор Маринку тянет в закуток старухи. Уже не раз ловила на себе её пристальный взгляд, в котором читалось: «Что мамочка, дождалась смерти бабушки…»
Помимо этого взгляда, что-то ещё настораживало, и Алла Петровна решила не оставлять их наедине. И к мёртвой она ревновала Маринку, и вслед за ней появилась у гроба. Она терпеливо сидела рядом с дочкой и, задумчиво, смотрела поверх покойной: «Больше всего она боялась, что старая сляжет и за ней нужен бу¬дет уход. Обошлось. Одного она не может объяснить себе, почему свекровь раздражала её? Ведь и опрятная была, и слова лишнего не говорила... Но если свекровь была рядом, то ей на сердце как будто камень ложился, и мешал не только говорить, но и дышать. Сколько она ни пыталась побороть в себе это чувство, ничего не выходило. Порой срывалась, и уже не помнила себя. Правда, пугала этим не свекровь, а мужа, который при этом молчал, или непо¬нятно кивал головой: то ли отворачивался, то ли со¬глашался с ней… Ещё до замужества она поняла: из него хоть верёв-ки вей. Но это между ними. А так, пожалуй, самый видный мужик в совхозе, и руки золотые. И будь он посмелей, далеко бы пошёл. А, в общем, грех обижаться. Почитай, одни из са¬мых богатых в деревне».
Недолго просидела у гроба Алла Петровна, приготовилась уже встать, когда в комнату вошёл Анатолий. Не глядя на жену и дочь, он тихо сказал им:
- Идите. Я посижу один.
- Ты лучше иди, поспи! – воскликнула жена, резко поднявшись с места. Анатолий промолчал. Он притворил за ними дверь, медленно приблизился к телу матери, и сел на стул. Одной рукой он опёрся на край гроба, а другой стал гладить по принаряженному телу матери.
Он закрыл глаза. Он не думал, что уже вторые сутки не спит. Он находился в положении человека, впервые узнавшего, что у него есть душа. Он ощущал её и чувствовал, где она, потому что она у него болела. В ней творилось что-то невообразимое… Что это – проснулась совесть? Но Анатолий не верил в совесть. Если бы её можно было ощутить, то она, наверное, всё время зудела, и он сошёл бы с ума. И в смерти матери он не винил себя, но ощущал какой-то стыд. И вдруг он вздрогнул, когда сквозь тёмную толщу своего забытья он заметил, что его левая рука лежит на глазах матери, как будто прикрывает и без того закрытые глаза. Он поспешно отдёрнул руку и встал. Потом нагнулся и поцеловал холодный лоб матери, продлив этот поцелуй, насколько хватило воздуха в груди. В течение всего этого прикосновения ему казалось, что под тонкими, почти ажурными веками спрятана сейчас улыбка матери. Он развернул¬ся, и пошёл за печку, в уголок матери, где зажёг лампад¬ку. Свет от неё тут же высветил икону и небольшую деревянную рамку, под стеклом которой были фотографии отца, старших братьев, и его самого - ещё тех времен, когда учился в школе.
Задёрнув занавеску, он присел на кровать, под которой в детстве прятался в играх, и заплакал, уже не сдер¬живая слёз и всего того, что скопилось за последние годы в его душе. И чем больше он плакал, тем больше прояснялись воспо¬минания. Казалось, вместе со слезами рассеивается туман в его голове, и он видит, понимает сейчас всё, что происходило с ним в эти годы.
Чаще всего мать сидела в своем уголочке, и тихо – ждала, когда он придёт с работы, и они семьёй сядут ужинать. А он приходил всегда усталый, и не находил времени для неё. Жена и вовсе всегда чем-то была недовольна. Только дочки тянулись к ней. И жила его мать как бы с краешку. Да и за ужином сидела с краешка стола. Смущалась, если звякала ложкой о тарелку – старалась не шуметь. С ней молчали. И она не засиживалась за столом, чтобы у них оставалось время почаёвничать за разговорами. И за всё он теперь винился перед матерью, точно она сто¬яла рядом, но молчала...
А он сам разве много говорил с ней? Разве он не молчал, ког¬да откровенно обижали мать? Сколько раз под хмельком распу¬скалась его баба и могла сказать всё... А она, бедная, как праз¬дник - шла к соседке. Там ей было спокойнее...
Вспомнил он и последний разговор с матерью. Совсем недав¬но. После ужина, мать поднялась и стала собирать со скатер¬ти крошки.
- Что ж мы, нищие? - сказал он тогда с упреком.
- Нет, слишком богатые, - ответила она.
Мать всё знала и страдала за него. Она по-своему расплачивалась за его покой, за его машину, мебель - за всё расплачивалась своей душою, любовью к нему, к его дочерям...
Он вдруг почувствовал себя таким ничтожным и слабым. Он беззащитен даже в собственном доме, где родился, где вырос, где создал семью... Он уже чувствует на себе чужой, не¬знакомый взгляд, в котором угадывается усмешка, торжество по¬беды ещё над одним домом добра и любви. Он уже видит, как во все щели дома неслышно вползает что-то чёрное, занимает всё пространство комнат, спешит за печку, а он не в силах остано¬вить... Ему кажется, что и лампадка начинает гаснуть во тьме...
Страх поднял его с кровати. В вечернем сумраке он вернулся к гробу, наклонился, и поцело¬вал руки, губы матери, и сказал: "Прости меня..."
Осторожно сел рядом и закрыл глаза, чтобы сердце его забы¬ло думать и чувствовать. А на мёртвом лице старушки остались блестеть несколько его слезинок, отчего казалось, что мать, толь¬ко на время, закрыла глаза от слёз, которыми оплакивала своего последнего сына.
|