После полудня, в самый пик жары, у обочины на въезде в Новомосковск, стояли люди. Старики, школьники и молодёжь держали в руках цветы, в основном, красного цвета, символизирующие пролитую кровь и человеческие страдания, а также крик души, готовый вот-вот вырваться наружу, как на знаменитой картине Эдварда Мунка. Сегодня здесь заново открывали реконструированный памятник жертвам фашистских репрессий, и вот уже два часа под палящим солнцем новомосковцы ожидали министра государства Израиль, который задерживался из-за плохой работы местных авиалиний. Ожидали молча, без претензий, понимая ситуацию. Кто-то съездил в город за водой и одноразовыми стаканчиками, и люди, утоляя жажду, искренне благодарили внимательного человека за заботу и внимание.
Среди собравшихся обособленно держался пожилой еврей – на его лице отпечаталась какая-то особая, я бы сказал, задумчивая скорбь, словно он погрузился своими мыслями в те далёкие годы. В обеих руках, словно иконы, он держал две чёрно-белые фотографии – женщины и девочки – удивительно похожих друг на друга. Не трудно было догадаться, что это родственники. После траурного митинга я подошла к нему и поинтересовалась, кем ему доводятся изображённые на фото люди.
- Это моя мама и сестрёнка, - печально ответил он.
- Они здесь, в этой братской могиле?
- Мама – здесь, а сестра – в другом месте…
А дальше свою скорбную историю поведал мне 70-летний Соломон Штерн.
В августе 1943-го, чувствуя приближение советских войск, немцы свирепствовали с особой жестокостью. Массовые расстрелы стали для жителей города уже привычным делом, убивали не только партизан и причастных к местному подполью новомосковцев, но и родственников бойцов Красной Армии, евреев и просто людей, вызывавших хоть малейшее подозрение. Вместе с ними под пули или на виселицу шли дети, а зачастую их заживо хоронили вместе с расстрелянными родителями. Такие братские могилы ещё по нескольку дней шевелились, наводя ужас на оставшихся в живых, но приблизиться к ним никто не отваживался, иначе смельчаков ждала та же участь.
Маму схватили в середине августа поздно ночью: солдаты с винтовками наперевес ворвались в дом и выволокли её, полуголую, на улицу, швырнув в общую колонну приговорённых к расстрелу. Она не кричала, не плакала, молча приняла свою участь, лишь, глотая слёзы, поглядывала на покосившуюся хату, где остались двое её деток, которых в последний момент успела втолкнуть в шкаф. Сердце разрывалось, она понимала, что за связь с подпольем у немцев только одно наказание – смерть, и она уже вряд ли переступит когда-либо порог родного дома. Но сквозь тихие рыдания сама себя успокаивала полушёпотом: «Ничего, может, Бог даст, всё образуется, выживут, мир не без добрых людей. Ада уже взрослая, сумеет позаботиться о трёхлетнем Соломоне. Только бы не выдали себя, наши уже на подходе».
Той же августовской ночью очередную группу горожан расстреляли во дворе школы. Трупы свалили штабелем в общую яму и присыпали сверху землёй.
Маминой предсмертной надежде не суждено было сбыться: еврейских детей никто не хотел брать в семью, слишком велика опасность накликать беду у разъярённого врага. Ходила Ада к соседям, к знакомым и даже к дальним родственникам со слёзной просьбой приютить хотя бы малыша, но нет, - везде отказывали. Давали немного хлебушка, плакали, соболезновали, но принимать не хотели. И стала тогда Ада для маленького Соломона второй мамой. В сыром подвале заброшенного дома она соорудила жилище, натаскав туда разного тряпья и вещей из родительского дома. Даже летом ночью там спать было сыро и холодно, особенно брату, и дети ложились, обнявшись, «калачиком», словно щенята. Но больше всего малыш плакал от голода. Уже через два дня хлеб закончился, и Ада по ночам выходила искать еду.
Но что это была за еда! Девочка рвала паслён у обочины дороги, мама когда-то пекла из него пирожки. В темноте собирала мелкие и терпкие груши, которые без воды не лезли в горло. А ещё иногда удавалось собрать немного кукурузы, и они с Соломоном ели её сырую, словно зверьки, жадно обгладывая каждый початок. От такой пищи у малыша животик сделался неестественно большим, всё время хотелось в туалет, а под горло подкатывала тошнота.
На пятый день после смерти матери брат от истощения уже не плакал, а тихо поскуливал, слёзы кончились у обоих, и Ада твёрдо решила найти хотя бы картошки, или, если повезёт, объедков. Она знала где: недалеко, за углом, при въезде в комендатуру, стояла будка для охранника, и девочка выследила, в какое время он обедает. Полдня она лежала в пыли под ржавым баком, а когда солдат отошёл, чтобы осмотреть заехавший на территорию комендатуры грузовик, словно вьюн, прошмыгнула в будку и стала судорожно перебирать всякий хлам на столе, где могла быть еда. Руки судорожно шарили по тарелкам, а мозг напряжённо работал: «В банке из-под тушёнки – окурки, это не то, огрызки яблок, огурцов – не годится. Но вот какая-то пачка, не сигареты…». Она схватила обеими руками полупустую коробку с галетами и, позабыв о конспирации, стремглав выбежала из прокуренной будки прочь, думая лишь о Соломоне, который уже сутки ничего не ел.
Только за углом она отдышалась. Её детское нутро одновременно переполняли и чувство стыда (первый раз в жизни она взяла чужое) и животный страх как у каждого убегающего от смерти человека. «Но нет, вроде не заметили, иначе бы уже догнали» - подумала Ада и, ещё раз хорошенько оглядевшись по сторонам, двинулась дальше – теперь уже шагом, не вызывая лишних подозрений.
Вот и вход в подвал. Там – брат, он ждёт её, десятилетнюю маму, а она спешит к нему, чтобы исполнить свой главный родительский долг – накормить… Вдруг уже в темноте чьи-то цепкие и сильные руки схватили её за горло, затем огромная ладонь зажала рот и страшная неведомая сила потащила Аду в подвал. Дальше она отлетела в дальний угол и ударилась головой о стену. Прежде чем потерять сознание, девочка услышала тихий полуплач-полустон малыша и громкое «Waffen auf den Boden! Hände hoch!».
Через минуту сознание к ней вернулось, она открыла глаза и увидела стоящего перед ней того самого охранника, у которого украла галеты – выследил, гад! Он водил дулом винтовки из стороны в сторону, вероятно, ища в тёмном помещении раненого красноармейца или хотя бы взрослого человека, но увидел в полутьме только двоих напуганных еврейских ребятишек, да кучу хламья в углу.
Немец с полминуты ещё постоял, находясь в оцепенении, затем передёрнул затвор и… опустил оружие. Затем полез в карман и стал в нём рыться своей огромной, как клешня, рукой. Аде подумалось, что вот сейчас он вынет оттуда нож или гранату, а может быть, верёвку, чтобы не тратить понапрасну пулю. Но солдат достал из необъятного кармана плитку шоколада, смахнул с неё ладонью несуществующую пыль и положил перед Соломоном. А после молча развернулся и ушёл.
Всю ночь дети не спали – уснуть не давала канонада. Наутро выстрелы уже гремели где-то рядом, что-то рушилось, крошилось. Несмотря на шум приближающегося сражения, они уснули – может быть от перенесённого стресса, или от истощения. Чьи- то заботливые руки вынесли их из подвала, затем посадили в грузовик. Потом была дорога, интернат и мирная жизнь. Через год, в интернате, Ада заболела и умерла, врачи говорили, от скарлатины. Кто теперь это докажет? Последние полгода она почти ничего не ела, бредила во сне, прижимая к груди мамину фотографию. На всю жизнь в памяти Соломона запечатлелось её не по-детски взрослое лицо, её добрые глубокие глаза и голос – тихий и заботливый, как у мамы.
А ещё запомнился запах шоколада – с терпким, несладким привкусом страха, войны и крови. И надежды – на жизнь, что умирает последней. Говорят, детская память отличается от взрослой какой-то особой цепкостью, её даже часто называют фотографической. У Соломона Штерна она развита предельно остро, если позволила душе почти 70 лет хранить мельчайшие детали и подробности трёхлетнего возраста. Все детские картинки запечатлелись в ней навечно. Так угодно Богу, считает Соломон.
Надежда Сенкевич, Днепропетровск.
|