А. М. Ревичу
Вначале было Слово. И было Слово — делом. Это был Бог, и это было хорошо.
Разлом пришел потом. Первый знак разлома — Адам и Ева. Из-за Змея и яблока Ева с Адамом осознали себя частью, отпавшей от Бога. Не сразу осознали, а выпав из гнезда туда, где стало нужно выживать.
Подмена «жить» на «выживать» и была наказанием. Нельзя отпадать от целого, не потеряв красоты единения и силы единства.
У Адама и Евы, выпавших из гнезда, появился путь, и развязались языки, и они возопили: «За что, Господи?» После крика они нашли дом, пищу и надежду.
Постепенно путь, приближавший надежду, стал осмысливаться как особый способ существования.
Уже не просто нужен был дом — нужен был такой дом, в котором изначально жила бы надежда на его нескончаемость. Дом осознавался как путь.
Пусть жизнь кончена, но Ева и Адам найдут способ продлить ее — в доме, где не переведется надежда.
Надеждой были дети. Через них мерцала звезда, ставшая путеводной. Ее свет вел к утерянному гнезду. К дому, большему, чем тот, в котором удавалось выживать до поры до времени.
До каких поры и времени? До всегда. Жить хотелось всегда.
Надежда обрела постоянное место жительства: храм. Место, в котором не выживают, но думают о единении жизни с чем-то еще, имя чему уже вспомнено, и оно — Бог.
«Но ведь Бог был всегда», — сказала Ева и заплакала о потерянном рае. Адам погладил Еву по голове: «Бог всегда есть», — и заплакал о рае обретаемом.
Не отступись от себя самого!
С этого момента можно говорить о поэзии, ибо язык нам дан для умалчивания, а это под силу только поэзии.
Умалчивая, недоговаривая, мы стараемся сберечь то, чему угрожают. Богу всегда угрожали — неразумением, порождавшим агрессию. Спасти могли слезы, надежда и красота. От них возникает катарсис. Дом, где плачут и надеются, не станет угрожать дому, где, может быть, и не плачут, но живут безнадежно. Не просто угрожать не станут — попытаются обратить. И утешить. Обращение и утешение невозможны без сострадания и сопереживания, а значит, без слова, которым надежда выразится, без слова, равного делу.
Мы вернулись к началу: вначале было слово, и оно означало дело. Потому что Бог не разрушил мир, но создал его. И те дороги, по которым пришлось идти Адаму и Еве, начались с пути возвращающего. Дороги возвращали к храму, а не вели к океа¬ну смерти, потому что у идущего с надеждой Бог всегда на пути.
Поэту не писан закон календаря, и путь его непредсказуем. Широко смотрящим и видящим рождается поэт, как иные рождаются синеглазыми или длинноногими. При полной невозможности измениться внутренне (наклон слуха можно изменить только проткнув барабанную перепонку) поэт умудряется совершать внешние поступки, нагрузив себя делами, долгами, окружив себя системой запретов. Сымитировать жизнь. Чтобы не травмировать непоэтов. И помочь им ощутить божеское в себе и божественное вокруг. Что может быть благороднее, нелепее, бесчестнее и потому самоубийственнее?
Поэтому поэтов порой доводят до самоубийства. Если не случается просто убить. Это известно всем: сначала убивают поэтов, потом начинается трагедия «мирного жителя» — на рубеже социальных сдвигов, войн и других исторических катаклизмов.
Не искать оправданий, не объясняться с близкими и с далекими, уйти от своих Адама и Евы, покинуть дом, где на деются и плачут, сказав невразумительное: «Весь мир мне дом». Думать о вечном и, не замечая сиюминутного, сиюминутно жить; глотая яд, мгновенно вырабатывать противоядие — и писать, писать... что равносильно жизни.
...Отряхни прах с ног своих и покинь дом отца своего... Что может быть неблагоразумнее, безотчетнее с точки зрения живущих в доме!
Любить внезапно и остро все, на что падает взгляд, — зачем? Непоэты знают: у человека всегда два уха на одной голове, набор допустимостей или недопустимостей и свои небольшие отклонения от привычной маленькой нормы или непривычной большой — в пределах социальной конформности. Комфортности...
Все мы принадлежим к одному виду сапиенс, и нас прежде всего интересует частное. Например, индивидуальные различия. И только потом целое. Только потом всеобщее, только потом вообще Бог, сначала же надо осознать: я — Ева, я — Адам, эти дети — мои, наши, и только потом: чужих детей не бывает, в каждом из нас — Бог. Только потом... Сначала все разбивается на более мелкое и понятное.
Когда так случилось? О, они вместе появились — Змий, яблоко, вопросы.
В поэзии постановка вопроса не подразумевает ответа в тексте. Ответ — всегда путь не созидания, но разрушения.
Такова непоэзия — разрушительный анализ: из чего состоит все — грех, надежда, слово, дело, Бог, мир?
Чтобы узнать, нужно съесть яблоко. Разрушить.
Плохо, когда нет веры, а надежда порождает вопрос, влияющий на поступок. От неуверенности и сомнения поступок срывается, как нота — в фальшь.
Как случилось, что, съев яблоко, глотнув воды, видишь зазубрину в себе, не позволяющую совпасть с поверхностью общей жизни? И как сделать, чтобы непоэты поверили, что все дороги ведут к жизни, а не к океану смерти?
Как переориентировать связи в новом целом, если путь все-таки ведет к храму? Если Бог возможен как путь, возвращающий к нему? Как решиться однажды нырнуть в океан, зная, что ты не рыба — ты другое?
И поэт подходит к воде, и океан принимает поэта, — но смерть опровергается...
Сгущение жизни — ремесло поэта.
Надо читать стихи. Они могут научить поэзии — вернуть с кривых, глухих, окольных троп на путь, ведущий к жизни.
Закончу наивно и убежденно: смерти нет. Нет для тех, кто верит и надеется. И любит. Хотите — верьте, хотите — нет, но лучше верьте: ведь поэты лгать не умеют. И потому их убивают не верящие.
Это как с хрусталем. Чтобы проверить, настоящая ваза или поддельная, ее нужно разбить. Хрусталь рассыпается на тысячи осколков. Подделка раскалывается на куски.
Поэта убивают — и он обретает бессмертие.
...Я утверждаю: смерти нет. Хотите проверить?
|