Слегка сгорбленная старая женщина в светлом платочке, мягко ступая негнущимися ногами в толстых шерстяных носках, прошла в темную кладовку в сенях большого деревянного дома. Там, ворча себе под нос, что-де "носит их черти ни свет, ни заря ", она взяла у мрачного посетителя бутылку и налила в неё мутноватой жидкости. Оценила содержимое, на взгляд, в скупом утреннем свете и, выйдя в сени, протянула посудину помятому мужчине, которого знала еще ребенком. Он дружил когда-то с сыновьями Мани Максимихи – так звали эту худощавую высокую женщину односельчане. Она похоронила недавно мужа и жила одна на краю села.
– Держи! Все не нажраться тебе! Ишь, спозаранку подавай яму, – неласково приговаривала она местному пьянице.
– Теть Мань! Не кричи ты! Вот сколь себя помню, все тебе покою нет. Ругаешься и ругаешься. Вот и не ездят к тебе сыновья. Снох, поди, совсем съела?
– Ты кто таков, мне вычитывать? Получил свою утеху и ступай отсель. На себя глянь, злыдень! На кого похож? Морда опухла, с пьянки. Жена с девкой ушедши от тебя. Я-то одна теперь живу, что мужик помер, а дети уехавши в город. Что им здесь делать? А ты сам чего один живешь, бирюком? Молодой еще, а не идут к тебе женки.
– Не ругайся, теть Мань! Дай лучше порожний стаканчик да на зуб чего. Трубы горят с вчерашнего. У москвичей за халтурили вчера и отметили вечером. Вот и болит голова сегодня, что спасу нет.
Женщина, остолбеневшая от такой наглости спившегося мужчины, помолчала, подбирая слова побольнее и доходчивее, но, к его удивлению, произнесла:
– Ладно. Заходи в избу уже. Накормлю. Поди, голодный ходишь день-деньской. Сапоги скинь. Наследишь!
Ступая по чистым ярким половикам, прошли в прихожею, где справа, между большой русской печкой и стенкой, находился небольшой чулан, закрытый опрятной занавеской. Далее за печью находилось комнатка, где за столом, стоящим у большого окна, обедала когда-то вся семья. Из окна через ухоженный огород тети Мани просматривались усадьба соседей.
Никаких изменений посетитель, бывавший неоднократно здесь, не заметил. Все выглядело, как много лет назад. Вот здесь за столом сидела по старшинству вся семья, и их видели с улицы, через окно, прохожие.
– Садись к столу. Чего столбом стал? Сейчас соображу, что пожрать, – произнесла хозяйка и прошла на кухоньку.
– Когда ж за ум возьмешься? Не маленький уже, – спросила женщина своего раннего посетителя, который, пропустив небольшой стаканчик самогона, заедал поспешно хлебом с колбасой и зеленью.
Тот, не обращая внимания на слова тети Мани, сказал:
– Слабоват твой самогон. Деньги за воду берешь. Бога не боишься!
Женщина долго смотрела большими выцветшими серыми глазами на молодого мужчину:
«Как леший стал. Зарос. Ишь, космы висят, немытые. Не бреется, и одежа с чужого плеча. Опустивши совсем человек. А был ране красивым мужчиной, в армии служил не простым солдатом. А теперь что? Все через водку проклятую. Семья ушла, и матка к дочке уехавши жить. Не смогла боле глядеть на его, пьяного... Вино мое не нравится. Не ходи сюды!»
Старая женщина поморщилась, хотела накричать на бывшего товарища своих сыновей, но, вспомнив что-то свое, промолчала и произнесла:
– На вас, иродов, и такой не напасешься. Ты пей, ешь, да помалкивай.
– Теть Мань! Ты налей стаканчик, из своего. Тридцать рубликов тебе за бутылку дал. Петровна двадцать берет.
Чертыхаясь про себя на чем свет стоит, Маня Максимиха тяжело встала из-за стола и поплелась в кладовку, где, чем-то опять грохоча, налила стаканчик самогона и вынесла посетителю, поставила с пристуком перед ним:
– Лакай!
Удовлетворенно крякнув, местный пьяница опрокинул дармовой стакан, закусил корочкой хлебушка и полез в карман за куревом, счастливо ожидая благотворного действия жидкости.
Дождался приятной теплой волны в голове и легкости в теле, со смаком прикурил дешевую сигаретку и, выпустив порцию вонючего сизого дыма, благодушно спросил:
– Клиентов... много имеешь, теть Мань?
– Какие клиенты! Все рвань ходит. На вроде тебя, – было завелась женщина, но сразу смолкла и спросила:
– Чем чужие деньги считать, скажи мне, что слыхать в поселке?
– Да что слышно? Я и сам редко там бываю. Сама знаешь, сезон дачников сейчас. Калымю везде. Да, вспомнил! Петриха померла.
– Это я знаю. Может, приезжал кто в поселок аль на кладбище?
– Это ты про сынов спрашиваешь? – дошло, наконец, до мужчины, ожившего от выпитого самогона. – Нет, не были давно уже! Я бы знал, если приезжали бы. Витька Щербатый в центре живет, а мы с ним видимся каждый день у дачников. Он бы сказал. Нет, точно не были, теть Мань! Ты не сомневайся.
– Я не сумлеваюсь. Зашли бы к матке, поди, – повеселела та и накинулась на посетителя. – Ну, чего расселся теперь? Выпил, закусил и иди с Богом. Есть у меня время с тобою рассиживать!
Нисколько не обижаясь на сварливую и резкую на слово старуху, нрав которой знал с детства, местный бродяга, бережно придерживая полу с початой бутылкой самодельной водки, отправился восвояси. Уходя, он отчаянно дымил уже третьей по счету сигаретой, удовлетворенно улыбаясь чему-то своему, витающему в его непутевой голове.
Выпроводив посетителя, хозяйка присела у стола и задумалась: «Что за жисть теперь пришла? День-деньской одна. Словом не с кем обмолвиться. Летом хоть в огороде покопаешься. Пройдешься туда-сюда – и на боковую пора. А зимой? Хоть волком вой. Ни душеньки кругом. Кругом дома, с окнами, досками забитыми. Семь лет мужик недвижим был, лежал парализованный. Не говорил ничего, а тока мычал. Кормить, поить надо было. Каждый день мыть, да в чистое белье переодеть. Нелегко такую колоду ворочать одной было, а все жива душа в доме. Теперь отмаялся родимый, ушел, а меня одну оставил. Прошлую зиму совсем снегом занесло. Думала, и не выберусь вовсе из избы. Такая снежная зима была. Не приведи Господь! Боюсь следующей зимой помереть одной. Никто не хватится. Так и останусь лежать одна. Упаси Господь!»
Испугавшись даже мысли об этом, Маня Максимиха вздрогнула, мелко перекрестилась на темный образ в углу и стала смотреть на улицу. Небо хмурилось серыми облаками, лишь изредка пропуская теплые светлые улыбки солнца. Середина лета, бурно растёт и зеленеет трава, слышны птичьи переливы. Природа, кажется, только входит в полный расцвет, и нет ни намека на близкую смерть, а ей всё неймется от чего-то.
«Чего тебе надо еще? – ругала себя вслух старая женщина, – здоровье, слава Богу, ничего. Есть, пить имеется. Баньку стопишь, и намоешься вволю. Дровец прикупила, за вино, мужики брёвна покололи, сложили. На пять лет теперь хватит. Чего надо-то?»
Несколько рассердившись на себя, Маня Максимиха встала из-за стола и вынесла посуду, оставшуюся после угощения гостя. Делать больше было нечего, везде в доме и на огороде был порядок, поэтому хозяйка снова уселась за стол и задумалась: «Всю жизнь работала. Троих деток Бог дал, сыночков. Все трое женаты и своих деток завели. Теперь, значит, их детки выросшие и свои семьи имеют. Старший и средний сыны рядом живут, в городах, которые по разную сторону от меня. Каждый – в двадцати километрах, редко ко мне заезжают. Последний раз были на поминках батьки, цельный год прошел уже...
Люди болтают, характер у меня – не сахар. Могет быть. Тока, сеявши-веявши, что будет? Ничего! А у меня все есть, и деньжата водятся. Теперь, значит, вином приторговываю и деньги на смерть складываю. Детям останется дом и наличности немало. Чего вам еще надо?»
Растревожив думами свою душу, женщина отправилась на огород и занялась прополкой овощей. Немного погодя, приготовила себе поесть. Обедала в тяжёлом одиночестве, всё ещё перебирая невесёлые свои мысли. После обеда постирала кое-какие вещички, повесила сушиться. Так, в суете обычной сельской работы, прошел день, и пришла пора спать.
Ночью приснился Мане Максимихе покойный внучек. Такой же, как тогда, когда помер двух дней от роду: махонький, коричневый цветом и со сморщенным личиком. Только глазенки его широко открыты и очень серьезны, а ручкой так и машет, зовет к себе.
«Господи! К чему бы это?» – проснулась старая женщина и, приподнявшись с постели, широко перекрестилась в темноту. Она была в таком возрасте, что уже не боялась покойников, как и самой смерти, но невинное усопшее существо запало в ее суровую душу.
«Видать, нагрешила при жизни», – подумала она. Если оба старших сына уехали в районные города искать свою судьбу, то младший сын остался жить дома и вскорости привел в дом молодую красивую жену.
«Не понравилась она мне: спала до восьми утра, и все ей смешно было. Ругала ее часто, а сын заступался за нее, – вспомнила Маня Максимиха, – через годик родила ребятенка. Тока не дал Бог ему задержаться на этом свете и, аккурат через пару дней, к себе забрал. Погоревали маленько, да схоронили мальца, как полагается, на кладбище. Царство ему небесное!
Тока теперь совсем невзлюбила я молодуху и ругала каждый день почем зря. Вот она, видать, и не выдюжила. Одним ясным днем пропала она, когда мы на покосе все были, а ее на хозяйстве оставили. Опосля нашли письмо, что не может так более жить и уезжает навсегда к своим родным...
Когда на кладбище пошли на сороковой день, то увидали лишь яму на могилке. Батюшки святы! Раскопала, и гробик с собой увезла. Видать все продумала заранее, и машину к ней родня прислала. Ни одна душа не видала, как уехала.
Сын загрустил и вскорости подался ней. Да там и остался. Приезжает раз в два года, а сноха ни разу с тех пор не была и деток своих не пущает.
Не везет ей с молодухами. Старших сынов женки тоже не ездят сюда и внуков на лето не оставляют. Чего плохого сделала? Не пойму! Тока я не пойду на поклон к соплячкам. Велика честь. Обойдусь!»
На следующий день женщина вспомнила разговор вчерашнего пьяницы о слабой крепости самогона и решила принести в дом спрятанную в землю трехлитровую банку первача. Не спеша, подошла к укромному месту на огороде и увидела лишь небольшую ямочку, а самой банки не было.
«Уперли, лиходеи!» – огорчилась она и посмотрела по сторонам. Отсюда был хорошо виден дом напротив, окна которого выходили на ее сторону.
«Может, видала что Людка?» – подумала Маня Максимиха.
Быстренько переоделась в платье на выход, закрыла скрипучую дверь и направилась к соседке.
На улице было сумрачно от низко нависших темных туч, закрывших солнце, но было не холодно. Разросшиеся трава и боярышник терпко пахли зеленью, сосны источали аромат смолы. Слышался щебет птах и жужжание пчел.
Пройдя через исправную голубую калитку, женщина постучала во входную дверь обшитого тесом дома, но вспомнила, что за этой дверью нежилая веранда. Тогда она скинула резиновые бахилы и, пройдя в шерстяных носках по крашенному коричневой охрой полу, приоткрыла без стука дверь в прихожую и крикнула:
– Есть кто живой тут, аль не?
– Заходи, тетя Маня. Видела тебя в калитке. Чай будешь пить?
За большим деревянным столом, накрытым аккуратной клеенкой, сидела миловидная женщина и пила чай из фарфоровой чашечки. На столе стояла вазочка с темным черничным вареньем, а на тарелке возвышались горкой румяных пирожки, испеченные, как видно, недавно. Приятно пахло зверобоем и свежим хлебом. Через открытое окно, которое украшали затейливые ажурные занавески, слышалось отдаленное тюканье топора.
«Ишь, какая! Мужик работает, а она сидит, будто принцесса. Чаи гоняет! Живут же люди. Ни заботы тебе, ни печали!» – обозлилась строптивая Максимиха, но «запела» сладко другое:
– Спасибочки, Людочка! Только из-за стола. Тоже чаю напилась, с оладушками и брусничным вареньицем. Так ужо захотелось оладушек, что насилу дождалась, пока напеку. Так, поверишь ли, обожралась, и глаза теперь не глядят на мучное. Спасибо тебе! А что муженька своего не потчуешь? Слышу, рубит чтой-то у баньки.
– Да пил уже. Я пекла, а он с пылу-жару ел, да молоком припивал. Теперь проворит новый сруб для колодца.
– Хозяйственный у тебя мужик. Да и ты – женщинка видная, в теле. Сильно на мать свою покойную походишь, Нюру. Царство ей Небесное!
– Вы, теть Мань, хотели, чего или так, посидеть?
– Сидеть мне, дочушка, николи. Сама знаешь, каков дом у меня, а я одна теперь. У меня банка с вином на огороде закопана была, да пропала нынче. Может, видала кого на моей усадьбе чужого? У тебя окны на мой огород аккурат глядят.
– Не видела. Кто бы это мог быть?
– Да, Бог с ним теперь. Не видала и не видала. Пущай подавятся моим добром! Вы живете будто, я слыхивала, на одной улице с моим средненьким сыном?
– Да, живем.
– А видите его?
– Как не видеть, теть Мань! Наш городок невелик, и почти всех знаем там. А не то, что на одной улице, да еще и земляк.
– Ну, как он там?
– В этом году на военную пенсию пошел. Сорок пять как стукнуло, так и пошел. Теперь к пенсии подрабатывает электриком, где-то. Правнучка у вас родилась месяц назад. Дочка их родила, ваша внучка, значит.
– Ишь как! А мужик, кто таков?
– А вы и не знали? А я болтаю. Без мужа родила она.
– Могли бы и мне сообщить. Не чужая, поди, яму! Да, видно, тоже обижается на меня. Я вить его неудачником все называла. Что со старого человека взять?
Люда изумленно наблюдала за тетей Маней и думала:
«Это надо же, что за человек. Всех разогнала. Всех отвадила своими грубыми выходками и насмешками. Ни одного лета в ее доме не слышалось детских голосов. Даже сыновья перестали ездить. К чему же она теперь расспрашивает?»
– А ежели я тебя попрошу, что передать, на словах, сыну? Сполнишь?
– Да почему же не передать? Пожалуйста!
– Вот и слава Богу! Век буду за тебя Бога молить! Передай сыну, что плоха я стала и прошу приехать его, дров поколоть.
– Муж завтра домой едет. Он и передаст, а я до конца лета еще здесь буду жить.
– Пусть скажет ему, что жду его.
Выйдя от соседки, Маня Максимиха глубоко вдохнула влажный воздух и весело зашагала к своему дому. Ветер разогнал хмурые тучи, и солнце весело засияло, пуще прежнего пригревая отсыревшую землю. Поднялся легкий пар, и остро запахло землей. Застрекотали в густой траве кузнечики.
Не задумываясь, женщина зашла в сарай, где в углу была прикрыта ненужным тряпьем банка с самогоном, прихватила ее с собой и зашла в дом, где принялась разливать самогон по полулитровым бутылкам: «Любит мой сын вино. Вот и угожу ему бутылочкой. Он вить самый жалостливый из всех будет».
«И самый нелюбимый, – вспомнились его горькие слова, сказанные ей. – Нет уж, теперь. Жисть научила меня. А все – гордыня моя! Ишь чего придумала сегодня: банку у тебя украли с огорода. Вчерась сама в сарай занесла, разлить по бутылкам надумала. А так, легче к соседке идти было, с просьбой. У-у, гордыня твоя!»
В народе говорят: «Что посеешь, то и пожнешь! Может, успею еще пересеять. Начну со среднего сына, а там, Бог даст, и остальные простят до смертушки мою глупость».
|